Однажды я слышал, как она объясняется с моим отцом по поводу очередного платья, сплетенного из крашеных перьев, с фальшивой позолотой на лифе. «Если я буду одеваться консервативно или, не дай Бог, со вкусом, – сказала тетя Бугго, – то стану похожа на обыкновенную неудачницу. Ничего особенного – просто еще одна горбатенькая старая дева».
Кем угодно могла быть Бугго Анео, капитан «Ласточки», только не «горбатенькой старой девой». Я смотрел, как она пьет возле костра, обливая светлым вином наряд из длинных атласных лент, кое-где схваченных бусинами или стянутых в банты, и меня охватывало странное чувство: как будто вот-вот я пойму что-то очень важное.
На темных лужайках неустанно танцевали, спотыкаясь о кочки. Ни ухабы этого «паркета», ни причуды мелодии, оболганной пьяным трубачом, не мешали.
Ахнули новые взрывы, расцвечивая воздух кровавыми розами. Между кустов вдруг мелькнуло строгое лицо моего брата Гатты, но тут же скрылось, а откуда-то из глубины сада, из самой одичавшей его части, где находились два грота «Великанская пасть», донесся пронзительный крик. В то мгновение я почему-то очень спокойно подумал о том, что впервые в жизни, кажется, понимаю, отчего такой звук называется именно «пронзительным». Он поистине пронзал пространство. Ни глухая ночная тьма, ни пышная листва, ни плотный гул голосов, ни винный туман в головах – ничто не служило ему преградой. Огни осыпались с небес и стихли. Все побежали, поминутно оступаясь, навстречу крику. Нянька громадными прыжками, в развевающемся тонком пеньюаре, скакала возле меня. На бегу она чуть пригнула голову и сощурилась, как будто неслась в атаку.
Тетя Бугго ухватилась за жесткую гриву кентавра, росшую у того на пояснице, там, где тело человека смыкается со звериным. Мышцы на спине кентавра напрягались и перекатывались, он выгнул торс и откинул назад голову, а тетя Бугго путалась в мятых лентах своего платья и кособоко подпрыгивала. Гатта скользил – как казалось в общем шуме – беззвучно, то исчезая среди деревьев, то вновь показываясь.
Я был встревожен, но одновременно с тем мне делалось все смешнее.
Сад постепенно густел и как будто дичал на глазах. Наконец мы очутились на большой поляне, где еще сохранялась горбушка старого газона, больше похожая на курган, глубоко ушедший в землю. Слева зияла каменная пасть, где половина зубов уже раскрошилась. Плющ увил каменную голову так густо, что она почти вся превратилась в зеленый холм, и только в одном месте, где случайно образовался просвет, таращился выпученный, перепуганный глаз.
А возле подбородка кипела отчаянная битва. В лунном свете метались разъяренные серые тени. Они набрасывались друг на друга с палками, камнями, комьями земли, тузили кулаками, рвали волосы, царапали когтями. Я едва успел отпрыгнуть в сторону, когда двое, сплетясь, покатились прямо мне под ноги.
– Топчи их! – взревели кентавры ликующе. Один из них вспомнил о трубе и бешено, взвизгивая, протрубил атаку. Пьяные, разгоряченные бегом и ночным садом, мы самозабвенно бросились на дерущихся, и началась всеобщая свалка.
Кругом все ухало, хрустело и орало, а на газоне взрывал копытами землю кентавр и время от времени играл разные кавалерийские сигналы, вроде: «Левое плечо вперед марш-марш!» или «Фланкировать неприятеля с наскоку!» – и все прочее.
Наконец драка рассыпалась, как карточный домик. Тетя Бугго, отдуваясь, щупала подбитый глаз и завязывала разорванные ленты узлами – ее платье грозило осыпаться с тела, как осенняя листва. Нянька, все еще тиская пальцы в кулаках, грозно озиралась по сторонам и раздувала ноздри. Она ничуть не пострадала, только пеньюар немного запачкала. У меня сильно гудела голова, откуда, после удара о ствол дерева, неприятно выскочил весь хмель.
Одним прыжком мой брат Гатта оказался возле кентавра на газоне. Он положил руку на напряженную спину человекозверя и крикнул ему:
– Труби: «Всем внимание!»
– Та-а-а та-та-та-а… Та-та! – отозвалась труба. Звук протянулся над ночным садом, охватывая его и как бы стягивая все туже и туже петлю. Голоса вокруг постепенно замолкали, и бледные пятна лиц, одно за другим выныривая из темноты, обращались к Гатте, ощупываемые лунным светом.
Теперь в толпе безошибочно выделялись те, кто начал драку. Они были очень чумазыми, с разбитыми носами и губами, почти черные от кровищи. Среди них имелись пять довольно оборванных старичков, из таких, что в любом положении сохраняют приверженность щегольству, хотя бы мизерную. Против них, тяжело дыша, стояли две юных девушки с распущенными волосами и двое юношей со сверкающими глазами и окровавленными ногтями.
На земле что-то белело, похожее на большой платок или покрывало. Гатта указал на него пальцем и велел:
– Поднимите.
Один из юношей подчинился и протянул предмет Гатте, однако мой брат лишь брезгливо посмотрел и чуть отстранился.
– Что это?
Вперед выступил старичок и отвесил изящный поклон.
– С позволения вашей милости, это скатерть.
Гатта медленно перевел взгляд на молодых людей. Те, словно решив превзойти старичков в изъявлениях вассальной покорности, тоже низко поклонились и заговорили так:
– Разрешите объясниться! Имея невинное намерение поужинать с этими благородными девицами на лоне окультуренной природы, – тут молодые люди указали на своих спутниц, чьи волосы, густо извалянные в земле, стояли дыбом, а туалеты превратились в рубище и скрывали наготу куда хуже, чем это делала благосклонная ночная тьма, – мы взяли скатерть, которую вы видите перед собой, и некоторое количество съестных припасов, которых, увы, никто и никогда больше не увидит…